Глава третья
ГРОЗА НАСТУПАЕТ
Ясное, безветренное морозное утро. Воздух неподвижен. В синем небе, точно нарисованные, застыли сизые столбы дыма. Лениво поднимаясь из многочисленных труб над крышами городских строений, они расплывались высоко в небе, превращаясь в грибы-великаны на тонких прямых ножках.
Архангелогородцы сегодня усиленно топили печи — старики старожилы прочили лютый мороз. Несмотря на воскресный день, на улицах трудно было встретить живую душу. Редкие прохожие, подняв воротники и надвинув меховые шапки, торопились поскорее добраться к теплому жилью.
В полдень на главной улице раздалось поскрипывание тяжелых саней. Орали сиплыми голосами прозябшие возчики. Медленно шли усталые, седые от изморози лошади. От Старой Слободы, с Зимнего берега Белого моря двигался обоз, груженный мороженой рыбой. На целую версту растянулись рыбные возы. Когда головные сани с караванным старостой въехали на постоялый двор, хвост обоза только-только поравнялся с городским собором. Постепенно уменьшаясь, обоз медленно втягивался в широкие ворота.
Среди возов, груженных рыбой, выделялись легкие санки с тремя седоками, плотно укутанными в оленьи малицы и совики. Не доезжая собора, еще не законченного постройкой, сани свернули в сторону набережной и остановились у бревенчатого двухэтажного дома кормщика Амоса Корнилова.
Приезд мезенцев был кстати. Сегодня Амос Кондратьевич праздновал именины своей старшей дочери Анны.
Званых гостей было много, а перемен наготовлено еще больше. Хозяйка достала из резного поставца [7] праздничную посуду. На коленях у гостей красовались шитые полотенца. Стол накрыли полотняной скатертью с набивными узорами домашней работы.
Пир начинался с ухи из сушеных семужьих голов и пирогов с палтусиной и семгой. Гостей обносили рыбным студнем, грибными пирогами, жареной бараниной и треской. Среди гостей сидела и вдова Лопатина — мать Натальи.
Аграфена Петровна, тощая старуха с ехидным морщинистым лицом, осаждала мезенского кормщика Афанасия Юшкова.
— Милай, — в который раз спрашивала Лопатина, — так ты говоришь, видел Химкова Ванюшку-то?
— Видел, как не видеть, Аграфена Петровна, соседи ведь.
— Не наказывал он чего Наталье-то?
— Не наказывал, Аграфена Петровна.
— Вот беда-то, а делает он ныне что? — не отставала надоедливая старуха.
— На детной промысел собирался, зверя бить.
— А отец?
— И отец на промысел. — Кормщик недовольно поджал губы, явно не желая дальше вести разговор.
Ничего не добившись, Лопатина решила пригласить Юшкова к себе домой и выспросить все как следует. По совести говоря, она надеялась, что жених пришлет немного денег, как обещал. Но об этом разговаривать в гостях она не решалась.
— Афанасий Иванович, не побрезгуй, зайди назавтрие вечерком к старухе, попотчую чем бог пошлет, поговорим, — ласковым голосом просила старуха. — Помнишь, муж вживе был, так ты сиднем в доме сидел, не выгонишь, бывало.
— Зайду, зайду, матушка, — отмахивался Юшков. — Да ты кушай, смотри, как хозяева угощают.
«Поклонюсь завтра Окладникову, — думала Аграфена Петровна, авось не откажет, отпустит в долг харчей. Да и Афонька Юшков с понятием, от вдовы разносолов не потребует».
На столе появились ягодные кисели с белыми шаньгами, сладкая каша, пироги с черникой и моченой морошкой, изюм, пряники, и кедровые орешки. В кружках пенился хлебный квас и крепкое хмельное пиво.
Раскрасневшаяся Аннушка с поклоном потчевала гостей.
В просторной горнице сделалось шумно и весело. За весельем незаметно надвинулись ранние зимние сумерки. Внесли сальные свечи, стало еще уютнее. Хмель давно играл в головах гостей. Амос Кондратьевич шепнул хозяйке:
— Убирай хлеб, Варвара, занавесь иконы — пусть веселятся. Видишь, у молодых глаза разгорелись, спеть да сплясать охота… А мы, старики, мешать не будем… Милости прошу, — поклонился он приятелям, степенным бородачам-мореходам, — милости прошу в горницу ко мне.
Кормщики поднялись со своих мест и, поблагодарив хозяйку, перешли в мужскую половину.
Теперь на почетном месте сидели гудошник и гусельщик. Гудошник был молодцом с курчавой бородкой, подстрижен в кружок, как стриглись, впрочем, тогда у староверов все мужчины. На нем была шелковая красная рубаха, синий кафтан и бархатные брюки, заправленные в козловые сапоги. У гусельщика волосы давно побелели. Он был одет в рубаху и длинный кафтан «смирного» темного цвета, приличного для людей пожилых и степенных.
Первым начал молодой музыкант: по жильным струнам гудка — поморского инструмента, с виду похожего на мандолину, — он ударил смычком — погудальцем. Тягуче застонал, заплакал гудок, послышались мягкие мелодичные переборы гуслей.
На середину круга первой вышла Аннушка. Она кокетливо поводила плечами, наклонив русую голову в парчовой повязке. Северный мелкий жемчуг, нанизанный на оленьи жилы, матово поблескивал в длинных до плеч серьгах.
Дробно стукнув подковами сапог, навстречу Аннушке вышел молодой носошник Федор Рахманинов.
Хозяйка, сложив на животе руки, умильно поглядывала на свою любимицу. Танцы разгорались, на круг выходили все новые и новые плясуны.
А мореходы сидели в горнице хозяина вокруг тяжелого резного стола и вполголоса вели задушевный разговор.
В дверях показалось озабоченное лицо Варвары Тимофеевны. Она пришла узнать, не нужно ли чего гостям. Не слыша приказа от Амоса Кондратьевича, она отправилась было дослушивать песни. Вдруг ей показалось, что в горнице холодновато. И хотя печи были хорошо топлены. Варвара Тимофеевна решила добавить жару.
Через несколько минут раздобревшая стряпуха Ефросинья внесла на большом железном листе раскаленные угли и медленно стала прохаживаться по горнице.
— Что ты, Ефросинья, делаешь? — испугался Корнилов. — Не холодно нам, и так хоть кафтан снимай, вовсе распарило.
— Пар костей не ломит, Амос Кондратьевич, а тело тешит, — затараторила бойкая баба. — Гостюшкам дорогим угодить надо: чай, намерзлись по дороге, мороз-то лютый. Афанасий Иванович, как из саней вылез, и языком толком не ворочал, я уж заприметила.
Мореходы, рассмеялись, вытирая выступивший пот.
— Ну-ну, Ефросинья, довольно, иди, иди с богом, — отмахивался хозяин.
Стряпуха с ворчаньем вынесла жаровню. Настоящего разговора все еще не было, каждый думал о своем. Наконец Юшков, засмотревшийся на редкую икону новгородского письма, повернулся к товарищам.
— На погибель нашу граф Петр Иваныч сальную контору завел, право слово. Не графское это дело, а промыслам большой убыток. В прошлом году по вольной торговле за пуд моржового зуба двадцать рублей брали, а сей год графская контора десять рублей дает. За большую моржовую кожу четыре рубля, за пуд сала рупь получай. Вот и считай — как раз вполовину. А что делать? Тут и жаловаться некому — сиди помалкивай.
Мореходы оживились и принялись со всех сторон обсуждать «Торговую графа Петра Ивановича Шувалова контору сального беломорского промысла».
— Ежели в расчет взять, сколь лодья стоит да снасть, харчи, одежа, выходит, и в удачливый год дай бог концы с концами свести, поддержал хозяин.
— На Груманте ежели промышлять, там зверя много. Это еще не вся беда, — вздохнув, продолжал Амос Кондратьевич, — о корабельщине подумать надо. Носошник Егор Петрович Ченцов, лохматый седой старик, вскочил с лавки.
— Слыхал я, в селе Устьянском приказчик с пильных заводов баял, будто большие деньги от казны дадены для пользы мореходам: и лес будто для нас рубить и корабли строить. — Старик подтянул штаны, сползавшие с худого живота. — Подрядился будто для нас, мужиков, порадеть господин Бак, а на поверку-то, на поверку, господа кормщики, инако выходит. — Тенорок Ченцова задрожал. — И лес рубит и корабли строит сей проходимец для иноземной державы, сиречь Аглицкого королевства… Тридцать ластовых кораблей, хвалился приказчик, в прошлом годе отправил в заморье господин Бак.
7
Шкафчика